Смех не может быть
нейтральным. Любой смех
показывает на отношение
к тому, что смешно.
М. Зощенко
Я считаю, что ярлык политически вредного автора М. Булгаков получил от своих высокопоставленных современников совершенно справедливо. Он слишком откровенно изображал отрицательную сторону современного мира.
Ни одно произведение Булгакова, на мой взгляд, не имело такой популярности в наше время, как Собачье сердце. Видимо, это произведение вызвало интерес у читателей самых широких слоев нашего общества.
Эта повесть, как и все, что написал Булгаков, попала в разряд запрещенных. Я попробую порассуждать не об объясняющих эти запреты моментах, а об оправдывающих. Лично я понял, что Булгаков солидарен с крамольными, или, как говорит доктор Борменталь, контрреволюционными рассуждениями профессора Преображенского, скажем, о разрухе: Это мираж, дым, фикция!/.../ Что такое эта ваша разрухаСтаруха с клюкойВедьма, которая выбила все стекла, потушила все лампыДа ее вовсе не существует. Что вы подразумеваете под этим словом/.../ Это вот что: если я, вместо того, чтобы оперировать, каждый вечер начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха! Если я, входя в уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха. Следовательно, разруха сидит не в клозетах, а в головах! Эти злые тирады профессора Преображенского обнажают неприязнь автора к новой действительности. Но это лишь один момент, когда Булгаков сам себя подставляет цензуре.
Второй момент более серьезный. Я бы сказал, даже более опасный для автора. Он выражает свои крамольные мысли через представителей новой действительности в лице домового комитета, в лице его председателя Швондера, а также примкнувшего к ним собакочеловека Шарикова. Мне ясно, что Шариков невозможен без Швондера, автор подчеркивает это гармоничное единение даже схожестью звукописи их фамилий. Они создают поле насилия и безнравственности под прикрытием классовых интересов, поле, которое принесло нашему народу столько бед.
Конечно, я далек от мысли полностью отождествлять мировоззрение автора и его героя профессора Преображенского. Писатель сходится со своим героем только в неприятии организованной разрухи, хамства швондеров и шариковых. Он предлагает читателю разделить с ним восхищение выдающимся умом и одаренностью профессора-медика. Но мы видим, кто использует эти медицинские достижения. Чредою проходят через кабинет Преображенского его, скажем так, клиенты. Это некий фрукт, с совершенно засаленными волосами, омоложенный доктором: Пароль, д'оннёр двадцать пять лет ничего подобного! субъект взялся за пуговицу брюк, верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями... Я положительно очарован. Вы кудесник. Далее шуршащая дама со страшными черными мешками под глазами, желающая омолодиться ради молодого негодяя, карточного шулера. Какой-то известный общественный деятель, увлеченный несовершеннолетней девочкой. Вот от кого профессор принимает толстенькие пачки денег, обеспечивает себе роскошную квартиру, оперу и шикарный стол, описанию которого автор уделил особое внимание, чтобы потешить читателя.
Расхождение в мировоззрении автора со своим героем я заметил и в том, что главный научный подвиг профессора, возможно, рожден его брезгливой уверенностью в превосходстве научной мысли над всем. Преображенский делает все сознательно, он профессионально равнодушен к материалу своих научных опытов, в том числе и к человеческому материалу. Поэтому я не допускаю, что Преображенский где-то оплошал и ситуация вышла из-под его контроля. Не случайно и одиночество профессора. Ведь все окружающие его люди играют лишь роль помощников в достижении его целей. А для души ему нужны опера, вино, обед.
Но и такое резкое отмежевание автора от своего героя не спасло Булгакова от ярлыка политически вредного автора. Ведь потребности Преображенского в функционерах, слепо исполняющих его волю и не могущих рассчитывать ни на что более того, что определил им хозяин, очень созвучны правящей верхушке того времени. Поэтому, я считаю, Михаилу Булгакову было просто невозможно угодить большевистской цензуре, разве что бросить писать! Но этого, к счастью, не произошло.