Отечественная литература
Суриков И.З. - Детство Матушка сидела в гостиной и разливала чай; одной рукой она придерживала чайник, другою - кран самовара, из которого вода текла через верх чайника на поднос. Но хотя она смотрела пристально, она не замечала этого, не замечала и того, что мы вошли.
Так много возникает воспоминаний прошедшего, когда стараешься воскресить в воображении черты любимого существа, что сквозь эти воспоминания, как сквозь слезы, смутно видишь их. Это слезы воображения. Когда я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она была в это время, мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый и белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто меня ласкала и которую я так часто целовал; но общее выражение ускользает от меня.
Налево от дивана стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi. Ей было одиннадцать лет; она ходила в коротеньком холстинковом платьице, в беленьких, обшитых кружевом, панталончиках и октавы могла брать только arpeggio. Подле нее, вполуоборот, сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, как только вошел Карл Иваныч. Она грозно посмотрела на него и, не отвечая на его поклон, продолжала, топая ногой, считать: "Un, deux, trois, un, deux, trois"*), - еще громче и повелительнее, чем прежде.
-
*) Раз, два. три, раз, два, три (фр.).
Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с немецким приветствием подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.
- Ich danke, lieber*) Карл Иваныч, - и, продолжая говорить по-немецки, она спросила: - Хорошо ли спали дети* Благодарю, милый (нем).
Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал:
- Вы меня извините, Наталья НиколаевнаКарл Иваныч, чтобы не простудить своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз, входя в гостиную, спрашивал на это позволения.
- Наденьте, Карл Иваныч... Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети- сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.
Но он опять ничего не слыхал, прикрыл лысину красной шапочкой и еще милее улыбался.
- Постойте на минутку, Мими, - сказала maman Марье Ивановне с улыбкой, - ничего не слышно.
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Поздоровавшись со мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на меня и сказала:
- Ты плакал сегодняЯ не отвечал. Она поцеловала меня в глаза и по-немецки спросила:
- О чем ты плакалКогда она разговаривала с нами дружески, она всегда говорила на атом языке, который знала в совершенстве.
- Это я во сне плакал, maman, - сказал я, припоминая со всеми подробностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.
Карл Иваныч подтвердил мои слова, но умолчал о сне. Поговорив еще о погоде, - разговор, в котором приняла участие и Мими, - maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, стала и подошла к пяльцам, которые стояли у окна.
- Ну, ступайте теперь к папа, дети, да скажите ему, чтобы он непременно ко мне зашел, прежде чем пойдет на гумно.
Музыка, считанье и грозные взгляды опять начались, а мы пошли к папа. Пройдя комнату, удержавшую еще от времен дедушки название официантской, мы вошли в кабинет.
ГЛАВА X. ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ МОЙ ОТЕЦОн был человек прошлого века и имел общий молодежи того века неуловимый характер рыцарства, предприимчивости, самоуверенности, любезности и разгула. На людей нынешнего века он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за то, что в наш век он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в свой. Две главные страсти его в жизни были карты и женщины; он выиграл в продолжение своей жизни несколько миллионов и имел связи с бесчисленным числом женщин всех сословий.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении - пришепетывание, и большая, во всю голову, лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я его запомню, - наружность, с которою он умел не только прослыть и быть человеком a bonnes fortunes *), но нравиться всем без исключения - людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.
*)удачливым (фр.).
Он умел взять верх в отношениях со всяким. Не быв никогда человеком очень большого света, он всегда водился с людьми этого круга, и так, что был уважаем. Он знал ту крайнюю меру гордости и самонадеянности, которая, не оскорбляя других, возвышала его в мнении света. Он был оригинален, но не всегда, а употреблял оригинальность как средство, заменяющее в иных случаях светскость или богатство. Ничто на свете не могло возбудить в нем чувства удивления: в каком бы он ни был блестящем положении, казалось, он для него был рожден. Он так хорошо умел скрывать от других и удалять от себя известную всем темную, наполненную мелкими досадами и огорчениями сторону жизни, что нельзя было не завидовать ему. Он был знаток всех вещей, доставляющих удобства и наслаждения, и умел пользоваться ими. Конек его был блестящие связи, которые он имел частию по родству моей матери, частию по своим товарищам молодости, на которых он в душе сердился за то, что они далеко ушли в чинах, а он навсегда остался отставным поручиком гвардии. Он, как и все бывшие военные, не умел одеваться по-модному; но зато он одевался оригинально и изящно. Всегда очень широкое и легкое платье, прекрасное белье, большие отвороченные манжеты и воротнички... Впрочем, все шло к его большому росту, сильному сложению, лысой голове и спокойным, самоуверенным движениям. Он был чувствителен и даже слезлив. Часто, читая вслух, когда он доходил до патетического места, голос его начинал дрожать, слезы показывались, и он с досадой оставлял книгу. Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы приятеля своего А..., цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на него сон и скуку и что он не знает лучше ничего, как "Не будите меня, молоду", как ее певала Семенова, и "Не одна", как певала цыганка Танюша. Его натура была одна из тех, которым для хорошего дела необходима публика. И то только он считал хорошим, что называла хорошим публика. Бог знает, были ли у него какие-нибудь нравственные убежденияЖизнь его была так полна увлечениями всякого рода, что ему некогда было составлять себе их, да он и был так счастлив в жизни, что не видел в том необходимости.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, - но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
ГЛАВА IV. КЛАССЫ
Карл Иваныч был очень не в духе. Это было заметно по его сдвинутым бровям и по тому, как он швырнул свой сюртук в комод, и как сердито подпоясался, и как сильно черкнул ногтем по книге диалогов, чтобы означить то место, до которого мы должны были вытвердить. Володя учился порядочно; я же так был расстроен, что решительно ничего не мог делать. Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: "Wo kommen sie her"*), а другой отвечает: "Ich komme vom Kaffe-Hause"**), - я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: "Haben sie die Zeitung nicht gelesen"***). Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.
-
*)Откуда вы идете(нем.).
**)Я иду из кофейни (нем).
***)Вы не читали газету(нем.).
Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
Из классной слышен был разговор в комнате дядьки.
- Ты слышал, Николай, что дети едут в Москву- сказал Карл Иваныч, входя в комнату.
- Как же-с, слышал.
Должно быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч сказал: "Сиди, Николай!" - и вслед за этим затворил дверь. Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.
- Сколько ни делай добра людям, как ни будь привязан, видно, благодарности нельзя ожидать, Николай- говорил Карл Иваныч с чувством.
Николай, сидя у окна за сапожной работой, утвердительно кивнул головой.
- Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед богом, Николай, - продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, - что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети. Ты помнишь, Николай, когда у Володеньки была горячка, помнишь, как я девять дней, не смыкая глаз, сидел у его постели. Да! тогда я был добрый, милый Карл Иваныч, тогда я был нужен; а теперь, - прибавил он, иронически улыбаясь, - теперь дети большие стали: им надо серьезно учиться. Точно они здесь не учатся, Николай- Как же еще учиться, кажется, - сказал Николай, положив шило и протягивая обеими руками дратвы.
- Да, теперь я не нужен стал, меня и надо прогнать; а где обещаниягде благодарностьНаталью Николаевну я уважаю и люблю, Николай, - сказал он, прикладывая руку к груди, - да что она.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, - при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи. - Я знаю, чьи это штуки и отчего я стал не нужен: оттого, что я не льщу и не потакаю во всем, как иные люди. Я привык всегда и перед всеми говорить правду, - сказал он гордо. - Бог с ними! Оттого, что меня не будет, они не разбогатеют, а я, бог милостив, найду себе кусок хлеба... не так ли, НиколайНиколай поднял голову и посмотрел на Карла Иваныча так, как будто желая удостовериться, действительно ли может он найти кусок хлеба, - но ничего не сказал.
Много и долго говорил в этом духе Карл Иваныч: говорил о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-то генерала, где он прежде жил (мне очень больно было это слышать), говорил о Саксонии, о своих родителях, о друге своем портном Schonheit и т. д. ч т. д.
Я сочувствовал его горю, и мне больно было, что отец и Карл Иваныч, которых я почти одинаково любил, не поняли друг друга; я опять отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы восстановить между ними согласие.
Вернувшись в классную, Карл Иваныч велел мне встать и приготовить тетрадь для писания под диктовку. Когда все было готово, он величественно опустился в свое кресло и голосом, который, казалось, выходил из какой-то глубины, начал диктовать следующее: "Von al-len Lei-den-schaf-ten die grau-sam-ste ist... ha ben sie geschrieben"*). Здесь он остановился, медленно понюхал табаку и продолжал с новой силой: "die grausamste ist die Un-dank-bar-keit... Ein grosses U"**) В ожидании продолжения, написав последнее слово, я посмотрел на него.
-
*) Из всех пороков самый ужасный... написали(нем.)
**) Самый ужасный - это неблагодарность... С прописной буквы (нем.).
- Punctum*), - сказал он с едва заметной улыбкой и сделал знак. чтобы мы подали ему тетради.
-
*) Точка (лат.).
Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел он это изречение, выражавшее его задушевную мысль; потом задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не было угрюмо, как прежде; оно выражало довольство человека, достойно отмстившего за нанесенную ему обиду.
Было без четверти час; но Карл Иваныч, казалось, и не думал о том, чтобы отпустить нас: он то и дело задавал новые уроки. Скука и аппетит увеличивались в одинаковой мере. Я с сильным нетерпением следил за всеми признаками, доказывавшими близость обеда. Вот дворовая женщина с мочалкой идет мыть тарелки, вот слышно, как шумят посудой в буфете, раздвигают стол и ставят стулья, вот и Мими с Любочкой и Катенькой (Катенька - двенадцатилетняя дочь Мими) идут из саду; но не видать Фоки - дворецкого Фоки, который всегда приходи г и объявляет, что кушать готово. Тогда только можно будет бросить книги и, не обращая внимания на Карла Иваныча, бежать вниз.
Вот слышны шаги по лестнице; но. это не Фока! Я изучил его походку и всегда узнаю скрип его сапогов. Дверь отворилась, и в ней показалась фигура, мне совершенно незнакомая.
ГЛАВА XIII. НАТАЛЬЯ САВИШНА
В половине прошлого столетия по дворам села Хабаровки бегала в затрапезном платье босоногая, но веселая, толстая и краснощекая девка Наташка. По заслугам и просьбе отца ее, кларнетиста Саввы, дед мой взял ее в верх - находиться в числе женской прислуги бабушки Горничная Наташка отличалась в этой должности кротостью нрава и усердием. Когда родилась матушка и понадобилась няня, эту обязанность возложили на Наташку. И на этом новом поприще она заслужила похвалы и награды за свою деятельность, верность и привязанность к молодой госпоже. Но напудренная голова и чулки с пряжками молодого бойкого официанта Фоки, имевшего по службе частые сношения с Натальей, пленили ее грубое, но любящее сердце. Она даже сама решилась идти к дедушке просить позволенья выйти за Фоку замуж. Дедушка принял ее желание за неблагодарность, прогневался и сослал бедную Наталью за наказание на скотный двор в степную деревню. Через шесть месяцев, однако, так как никто не мог заменить Наталью, она была возвращена в двор и в прежнюю должность. Возвратившись в затрапезке из изгнания, она явилась к дедушке, упала ему в ноги и просила возвратить ей милость, ласку и забыть ту дурь, которая на нее нашла было и которая, она клялась, уже больше не возвратится. И действительно, она сдержала свое слово.
С тех пор Наташка сделалась Натальей Савишной и надела чепец: весь запас любви, который в ней хранился, она перенесла на барышню свою.
Когда подле матушки заменила ее гувернантка, она получила ключи от кладовой, и ей на руки сданы были белье и вся провизия. Новые обязанности эти она исполняла с тем же усердием и любовью. Она вся жила в барском добре, во всем видела трату, порчу, расхищение и всеми средствами старалась противодействовать.
Когда maman вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить Наталью Савишну за ее двадцатилетние труды и привязанность, она позвала ее к себе и, выразив в самых лестных словах всю свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги, на котором была написана вольная Наталье Савишне, и сказала, что, несмотря на то, будет ли она или нет продолжать служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную пенсию в триста рублей. Наталья Савишна молча выслушала все это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Не понимая причины такого странного поступка, maman немного погодя вошла в комнату Натальи Савишны. Она сидела с заплаканными глазами на сундуке, перебирая пальцами носовой платок, и пристально смотрела на валявшиеся на полу перед ней клочки изорванной вольной.
- Что с вами, голубушка Наталья Савишна- спросила maman, взяв ее за руку.
- Ничего, матушка, - отвечала она, - должно быть, я вам чем-нибудь противна, что вы меня со двора гоните... Что ж, я пойду.
Она вырвала свою руку и, едва удерживаясь от слез, хотела уйти из комнаты. Maman удержала ее, обняла, и они обе расплакались.
С тех пор как я себя помню, помню я и Наталью Савишну, ее любовь и ласки; но теперь только умею ценить их, - тогда же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не думала, кажется, о себе: вся жизнь ее была любовь и самопожертвование. Я так привык к ее бескорыстной, нежной любви к нам, что и не воображал, чтобы это могло быть иначе, нисколько не был благодарен ей и никогда не задавал себе вопросов: а что, счастлива ли онадовольна лиБывало, под предлогом необходимой надобности, прибежишь от урока в ее комнатку, усядешься и начинаешь мечтать вслух, нисколько не стесняясь ее присутствием. Всегда она бывала чем-нибудь занята: или вязала чулок, или рылась в сундуках, которыми была наполнена ее комната, или записывала белье и, слушая всякий вздор, который я говорил, "как, когда я буду генералом, я женюсь на чудесной красавице, куплю себе рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча из Саксонии" и т. д, она приговаривала: "Да, мой батюшка, да". Обыкновенно, когда я вставал и собирался уходить, она отворяла голубой сундук, на крышке которого снутри - как теперь помню - были наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка с помадной баночки и рисунок Володи, - вынимала из этого сундука куренье, зажигала его и, помахивая, говаривала;
- Это, батюшка, еще очаковское куренье. Когда ваш покойник дедушка - царство небесное - под турку ходили, так оттуда еще привезли. Вот уж последний кусочек остался, - прибавляла она со вздохом.
В сундуках, которыми была наполнена ее комната, было решительно все. Что бы ни понадобилось, обыкновенно говаривали: "Надо спросить у Натальи Савишны", - и действительно, порывшись немного, она находила требуемый предмет и говаривала: "Вот и хорошо, что припрятала". В сундуках этих были тысячи таких предметов, о которых никто в доме, кроме ее, не знал и не заботился.
Один раз я на нее рассердился. Вот как это было. За обедом, наливая себе квасу, я уронил графин и облил скатерть.
- Позовите-ка Наталью Савишну, чтобы она порадовалась на своего любимчика, - сказала maman.
Наталья Савишна вошла и, увидав лужу, которую я сделал, покачала головой; потом maman сказала ей что-то на ухо, и она, погрозившись на меня, вышла.
После обеда я, в самом веселом расположении духа, припрыгивая, отправился в залу, как вдруг из-за двери выскочила Наталья Савишна с скатертью в руке, поймала меня и, несмотря на отчаянное сопротивление с моей стороны, начала тереть меня мокрым по лицу, приговаривая: "Не пачкай скатертей, не пачкай скатертей!" Меня так это обидело, что я разревелся от злости.
"Как! - говорил я сам себе, прохаживаясь по зале и захлебываясь от слез. - Наталья Савишна, просто Наталья, говорит мне ты, и еще бьет меня по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку. Нет, это ужасно!"
Когда Наталья Савишна увидала, что я распустил слюни, она тотчас же убежала, а я, продолжая прохаживаться, рассуждал о том, как бы отплатить дерзкой Наталье за нанесенное мне оскорбление.
Через несколько минут Наталья Савишна вернулась, робко подошла ко мне и начала увещевать:
- Полноте, мой батюшка, не плачьте... простите меня, дуру... я виновата... уж вы меня простите, мой голубчик... вот вам.
Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной бумаги, в котором были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей рукой подала его мне. У меня недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке: я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.
ГЛАВА XV. ДЕТСТВО
Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о нейВоспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений.
Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом, на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром, сон смыкает глаза, но не трогаешься с места, сидишь и слушаешь. И как не слушатьMaman говорит с кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы. Одни звуки эти так много говорят моему сердцу! Отуманенными дремотой глазами я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она сделалась вся маленькая, маленькая - лицо ее не больше пуговки; но оно мне все так же ясно видно: вижу, как она взглянула на меня и как улыбнулась. Мне нравится видеть ее такой крошечной. Я прищуриваю глаза еще больше, и она делается не больше тех мальчиков, которые бывают в зрачках; но я пошевелился - и очарование разрушилось; я суживаю глаза, поворачиваюсь, всячески стараюсь возобновить его, но напрасно. Я встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь на кресло.
- Ты опять заснешь, Николенька, - говорит мне maman, - ты бы лучше шел на верх.
- Я не хочу спать, мамаша, - ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь ее к губам.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос!
- Вставай, моя душечка: пора идти спать. Ничьи равнодушные взоры не стесняют ее: она не боится излить на меня всю свою нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще кр епче целую ее руку.
- Вставай же, мой ангел.
Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать:
- Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю! Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени.
- Так ты меня очень любишь- Она молчит с минуту, потом говорит: - Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь еене забудешь, НиколенькаОна еще нежнее целует меня.
- Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! - вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз - слезы любви и восторга.
После этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: "Спаси, господи, папеньку и маменьку". Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
После молитвы завернешься, бывало, в одеяльце; на душе легко, светло и отрадно; одни мечты гонят другие, - но о чем ониОни неуловимы, но исполнены чистой любовью и надеждами на светлое счастие. Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его горькой участи - единственном человеке, которого я знал несчастливым, - и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: "Дай бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать". Потом любимую фарфоровую игрушку - зайчика или собачку - уткнешь в угол пуховой подушки и любуешься, как хорошо, тепло и уютно ей там лежать. Еще помолишься о том, чтобы дал бог счастия всем, чтобы все были довольны и чтобы завтра была хорошая погода для гулянья, повернешься на другой бок, мысли и мечты перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.
Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детствеКакое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели - невинная веселость и беспредельная потребность любви - были единственными побуждениями в жизниГде те горячие молитвыгде лучший дар - те чистые слезы умиленияПрилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.
Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги этиНеужели остались одни воспоминанияИсточник: М.: "Правда", 1987 г.
КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК
I
Служил на Кавказе офицером один барин. Звали его Жилин.
Пришло ему раз письмо из дома. Пишет ему старуха мать: "Стара я уж стала, и хочется перед смертью повидать любимого сынка. Приезжай со мной проститься, похорони, а там и с богом поезжай опять на службу. А я тебе и невесту приискала: и умная, и хорошая, и именье есть. Полюбится тебе - может, и женишься и совсем останешься".
Жилин и раздумался: "И в самом деле, плоха уж старуха стала, может, и не придется увидать. Поехать; а если невеста хороша - и жениться можно".
Пошел он к полковнику, выправил отпуск, простился с товарищами, поставил своим солдатам четыре ведра водки на прощанье и собрался ехать.
На Кавказе тогда война была. По дорогам ни днем, ни ночью не было проезда. Чуть кто из русских отъедет или отойдет от крепости, татары или убьют, или уведут в горы. И было заведено, что два раза в неделю из крепости в крепость ходили провожатые солдаты. Спереди и сзади идут солдаты, а в середине едет народ.
Дело было летом. Собрались на зорьке обозы за крепость, вышли провожатые солдаты и тронулись по дороге. Жилин ехал верхом, и телега его с вещами шла в обозе.
Ехать было двадцать пять верст. Обоз шел тихо: то солдаты остановятся, то в обозе колесо у кого соскочит или лошадь станет, и все стоят - дожидаются.
Солнце уже и за полдни перешло, а обоз только половину дороги прошел. Пыль, жара, солнце так и печет, и укрыться негде. Голая степь: ни деревца, ни кустика по дороге.
Выехал Жилин вперед, остановился и ждет, пока подойдет к нему обоз. Слышит, сзади на рожке заиграли - опять стоять. Жилин и подумал: "А не уехать ли одному, без солдатЛошадь подо мной добрая, если и нападусь на татар - ускачу. Или не ездить.."
Остановился, раздумывает. И подъезжает к нему на лошади другой офицер - Костылин, с ружьем, и говорит:
- Поедем, Жилин, одни. Мочи нет, есть хочется, да и жара. На мне рубаху хоть выжми. - А Костылин - мужчина грузный, толстый, весь красный, а пот с него так и льет. Подумал Жилин и говорит:
- А ружье заряжено- Заряжено.
- Ну, так поедем. Только уговор - не разъезжаться.
И поехали они вперед по дороге. Едут степью, разговаривают да поглядывают по сторонам. Кругом далеко видно.
Только кончилась степь, вошла дорога промеж двух гор в ущелье. Жилин и говорит:
- Надо выехать на гору поглядеть, а то тут, пожалуй, выскочат из горы и не увидишь.
А Костылин говорит:
- Что смотретьПоедем вперед.
Жилин не послушал его
- Нет, - говорит, - ты подожди внизу, а я только взгляну.
И пустил лошадь налево, на гору. Лошадь под Жилиным была охотницкая (он за нее сто рублей заплатил в табуне жеребенком и сам выездил); как на крыльях, взнесла его на кручь. Только выскакал - глядь, а перед самым им, на десятину места, стоят татары верхами. Человек тридцать. Он увидал, стал назад поворачивать; и татары его увидали, пустились к нему, сами на скаку выхватывают ружья из чехлов. Припустил Жилин под кручь во все лошадиные ноги, кричит Костылину:
- Вынимай ружье! - а сам думает на лошадь на свою: "Матушка, вынеси, не зацепись ногой; споткнешься - пропал. Доберусь до ружья, я и сам не дамся".
А Костылин, заместо того чтобы подождать, только увидал татар - закатился что есть духу к крепости. Плетью ожаривает лошадь то с того бока, то с другого. Только в пыли видно, как лошадь хвостом вертит.
Жилин видит - дело плохо. Ружье уехало, с одной шашкой ничего не сделаешь. Пустил он лошадь назад, к солдатам - думал уйти. Видит - наперерез ему катят шестеро. Под ним лошадь добрая, а под теме еще добрее, да и наперерез скачут. Стал он окорачивать, хотел назад поворотить, да уж разнеслась лошадь - не удержит, прямо на них летит. Видит - близится к нему с красной бородой татарин на сером коне. Визжит, зубы оскалил, ружье наготове.
"Ну, -думает Жилин, - знаю вас, чертей: если живого возьмут, посадят в яму, будут плетью пороть. Не дамся же живой..."
А Жилин хоть не велик ростом, а удал был. Выхватил шашку, пустил лошадь прямо на красного татарина, думает: "Либо лошадью сомну, либо срублю шашкой".
На лошадь место не доскакал Жилин - выстрелили по нем сзади из ружей и попали в лошадь. Ударилась лошадь оземь со всего маху - навалилась Жилину на ногу.
Хотел он подняться, а уж на нем два татарина вонючие сидят, крутят ему назад руки. Рванулся он, скинул с себя татар, да еще соскакали с коней трое на него, начали бить прикладами по голове. Помутилось у него в глазах и зашатался. Схватили его татары, сняли с седел подпруги запасные, закрутили ему руки за спину, завязали татарским узлом, поволокли к седлу. Шапку с него сбили, сапоги стащили, все обшарили - деньги, часы вынули, платье все изорвали. Оглянулся Жилин на свою лошадь. Она, сердечная, как упала на бок, так и лежит, только бьется ногами - до земли не достает; в голове дыра, а из дыры так и свищет кровь черная - на аршин кругом пыль смочила.
Один татарин подошел к лошади, стал седло снимать, - она все бьется; он вынул кинжал , прорезал ей глотку. Засвистело из горла, трепенулась - и пар вон.
Сняли татары седло, сбрую. Сел татарин с красной бородой на лошадь, а другие подсадили Жилина к нему на седло, а чтобы не упал, притянули его ремнем за пояс к татарину и повезли в горы.
Сидит Жилин за татарином, покачивается, тычется лицом в вонючую татарскую спину. Только и видит перед собой здоровенную татарскую спину, да шею жилистую, да бритый затылок из-под шапки синеется. Голова у Жилина разбита, кровь запеклась над глазами. И нельзя ему ни поправиться на лошади, ни кровь обтереть. Руки так закручены, что в ключице ломит.
Ехали они долго на гору, переехали вброд реку, выехали на дорогу и поехали лощиной.
Хотел Жилин примечать дорогу, куда его везут, да глаза замазаны кровью, а повернуться нельзя.
Стало смеркаться; переехали еще речку, стали подниматься по каменной горе, запахло дымом, забрехали собаки. Приехали в аул 2. Послезли с лошадей татары, собрались ребята татарские, окружили Жилина, пищат, радуются, стали камнями пулять в него.
Татарин отогнал ребят, снял Жилина с лошади и кликнул работника. Пришел ногаец 3, скуластый, в одной рубахе. Рубаха оборванная, вся грудь голая. Приказал что-то ему татарин. Принес работник колодку: два чурбака дубовых на железные кольца насажены, и в одном кольце пробойчик и замок.
Развязали Жилину руки, надели колодку и повели в сарай; толкнули его туда и заперли дверь. Жилин упал на навоз. Полежал, ощупал в темноте, где помягче, и лег.
II
Почти всю эту ночь не спал Жилин. Ночи короткие были. Видит - в щелке светиться стало. Встал Жилин, раскопал щелку побольше, стал смотреть.
Видна ему из щелки дорога - под гору идет, направо сакля татарская, два дерева подле ней. Собака черная лежит на пороге, коза с козлятами ходит - хвостиками подергивают. Видит - из-под горы идет татарка молоденькая, в рубахе цветной, распояской, в штанах и сапогах, голова кафтаном покрыта, а на голове большой кувшин жестяной с водой. Идет, в спине подрагивает, перегибается, а за руку татарчонка ведет бритого, в одной рубашонке. Прошла татарка в саклю с водой, вышел татарин вчерашний с красной бородой, в бешмете 4 в шелковом, на ремне кинжал серебряный, в башмаках на босу ногу. На голове шапка высокая, баранья, черная, назад заломлена. Вышел, потягивается, бородку красную сам поглаживает. Постоял, велел что-то работнику и пошел куда-то.
Проехали потом на лошадях двое ребят к водопою. У лошадей храп 5 мокрый. Выбежали еще мальчишки бритые, в одних рубашках, без порток, собрались кучкой, подошли к сараю, взяли хворостину и суют в щелку. Жилин как ухнет на них: завизжали ребята, закатились бежать прочь - только коленки голые блестят.
А Жилину пить хочется, в горле пересохло. Думает: "Хоть бы пришли проведать". Слышит - отпирают сарай. Пришел красный татарин, а с ним другой, поменьше ростом, черноватенький. Глаза черные, светлые, румяный, бородка маленькая, подстрижена; лицо веселое, все смеется. Одет черноватый еще лучше: бешмет шелк овый синий, галунчиком обшит. Кинжал на поясе большой, серебряный, башмачки красные, сафьянные, тоже серебром обшиты. А на тонких башмачках другие, толстые башмаки. Шапка высокая, белого барашка.
Красный татарин вошел, проговорил что-то, точно ругается, и стал, облокотился на притолку, кинжалом пошевеливает, как волк исподлобья косится на Жилина. А черноватый - быстрый, живой, так весь на пружинах и ходит - подошел прямо к Жилину, сел на корточки, оскаливается, потрепал его по плечу, что-то начал часто-часто по-своему лопотать, глазами подмигивает, языком прищелкивает. Все приговаривает:
- Корошо урус! корошо урус!
Ничего не понял Жилин и говорит:
- Пить, воды пить дайте.
Черный смеется.
- Корош урус, - все по-своему лопочет.
Жилин руками и губами показал, чтоб пить ему дали.
Черный понял, засмеялся, выглянул в дверь, кликнул кого-то:
- Дина!
Прибежала девочка, тоненькая, худенькая, лет тринадцати и лицом на черного похожа. Видно, что дочь. Тоже глаза черные, светлые и лицом красивая. Одета в рубаху длинную, синюю, с широкими рукавами и без пояса. На полах, на груди и на рукавах оторочено красным. На ногах штаны и башмачки, а на башмачках другие, с высокими каблуками, на шее монисто, все из русских полтинников. Голова непокрытая, коса черная, и в косе лента, а на ленте привешены бляхи и рубль серебряный.
Велел ей что-то отец. Убежала и опять пришла, принесла кувшинчик жестяной. Подала воду, сама села на корточки, вся изогнулась так, что плечи ниже колен ушли. Сидит, глаза раскрыла, глядит на Жилина, как он пьет, - как на зверя какого.
Подал ей Жилин назад кувшин. Как она прыгнет прочь, ка коза дикая. Даже отец засмеялся. Послал ее еще куда-то. Она взяла кувшин, побежала, принесла хлеба пресного на дощечке круглой и опять села, изогнулась, глаз не спускает, смотрит.
Ушли татары, заперли опять двери. Погодя немного приходит к Жилину ногаец и говорит:
- Айда, хозяин, айда!
Тоже не знает по-русски. Только понял Жилин, что велит идти куда-то.
Пошел Жилин с колодкой, хромает, ступить нельзя, так и воротит ногу в сторону. Вышел Жилин за ногайцем. Видит - деревня татарская, домов десять и церковь ихняя с башенкой. У одного дома стоят три лошади в седлах. Мальчишки держат в поводу. Выскочил из этого дома черноватый татарин, замахал рукой, чтоб к нему шел Жилин. Сам смеется, все говорит что-то по-своему, и ушел в дверь. Пришел Жилин в дом. Горница хорошая, стены глиной гладко вымазаны. В передней стене пуховики пестрые уложены, по бокам висят ковры дорогие; на коврах ружья, пистолеты, шашки - все в серебре. В одной стене печка маленькая вровень с полом. Пол земляной, чистый как ток, и весь передний угол устлан войлоками; на войлоках ковры, и на коврах пуховые подушки. И на коврах в одних башмаках сидят татары: черный, красный и трое гостей. За спинами у всех пуховые подушки подложены, а перед ними на круглой дощечке блины просяные, и масло коровье распущено в чашке, и пиво татарское - буза, в кувшинчике. Едят руками и руки все в масле.
Вскочил черный, велел посадить Жилина к сторонке, не на ковер, а на голый пол; залез опять на ковер, угощает гостей блинами и бузой. Посадил работник Жилина на место, сам снял верхние башмаки, поставил у двери рядком, где и другие башмаки стояли, и сел на войлок поближе к хозяевам, смотрит, как они едят, слюни утирает.
Поели татары блины, пришла татарка в рубахе такой же, как и девка, и в штанах; голова платком покрыта. Унесла масло, блины, подала лоханку хорошую и кувшин с узким носком. Стали мыть руки татары, потом сложили руки, сели на коленки, подули во все стороны и молитвы прочли. Поговорили по-своему. Потом один из гостей-татар повернулся к Жилину, стал говорить по-русски.
- Тебя, - говорит, - взял Кази-Мугамет, - сам показывает на красного татарина, - и отдал тебя Абдул-Мурату,- показывает на черноватого. - Абдул-Мурат теперь твой хозяин.
Жилин молчит. Заговорил Абдул-Мурат и все показывает на Жилина, и смеется, и приговаривает:
- Солдат, урус, корошо, урус.
Переводчик говорит:
- Он тебе велит домой письмо писать, чтобы за тебя выкуп прислали. Как пришлют деньги, он тебя пустит.
Жилин подумал и говорит:
- А много ли он хочет выкупаПоговорили татары; переводчик и говорит:
- Три тысячи монет.
- Нет, - говорит Жилин, - я этого заплатить не могу.
Вскочил Абдул, начал руками махать, что-то говорит Жилину - все думает, что он поймет. Перевел переводчик, говорит:
- Сколько же ты дашьЖилин подумал и говорит:
- Пятьсот рублей.
Тут татары заговорили часто, все вдруг. Начал Абдул кричать на красного, залопотал так, что слюни изо рта брызжут.
А красный только жмурится да языком пощелкивает.
Замолчали они, переводчик говорит:
- Хозяину выкупа мало пятьсот рублей. Он сам за тебя двести рублей заплатил. Ему Кази-Мугамет был должен. Он тебя за долг взял. Три тысячи рублей, меньше нельзя пустить. А не напишешь, в яму посадят, наказывать будут плетью.
"Эх, - думает Жилин, - с ними что робеть, то хуже".
Вскочил на ноги и говорит:
- А ты ему, собаке, скажи, что, если он меня пугать хочет, так ни копейки ж не дам, да и писать не стану. Не боялся, да и не буду бояться вас, собак.
Пересказал переводчик, опять заговорили все вдруг.
Долго лопотали, вскочил черный, подошел к Жилину.
- Урус,- говорит, - джигит, джигит, урус!
Джигит по-ихнему значит "молодец". И сам смеется; сказал что-то переводчику, а переводчик говорит:
- Тысячу рублей дай.
Жилин стал на своем:
- Больше пятисот рублей не дам. А убьете - ничего не возьмете.
Поговорили татары, послали куда-то работника, а сами то на Жилина, то на дверь поглядывают. Пришел работник, и идет за ним человек какой-то, высокий, толстый, босиком и ободранный; на ноге тоже колодка.
Так и ахнул Жилин - узнал Костылина. И его поймали. Посадили из рядом; стали они рассказывать друг-другу, а татары молчат, смотрят. Рассказал Жилин, как с ним дело было; Костылин рассказал, что лошадь под ним стала и ружье осеклось и что этот самый Абдул нагнал его и взял.
Вскочил Абдул, показывает на Костылина, что-то говорит. Перевел переводчик, что они оба теперь одного хозяина и кто прежде деньги даст, того прежде отпустят.
- Вот,- говорит Жилину, - ты все серчаешь, товарищ твой смирный; он написал письмо домой, пять тысяч монет пришлют. Вот его и кормить будут хорошо и обижать не будут.
Жилин говорит:
- Товарищ как хочет, он, может, богат, а я не богат. Я, - говорит, - как сказал, так и будет. Хотите - убивайте, пользы вам не будет, а больше пятисот рублей не напишу.
Помолчали. Вдруг как вскочит Абдул, достал сундучок, вынул перо, бумаги лоскут и чернила, сунул Жилину, хлопнул по плечу, показывает: "Пиши". Согласился на пятьсот рублей.
- Погоди еще, - говорит Жилин переводчику, - скажи ты ему, чтоб он нас кормил хорошо, одел, обул как следует, чтоб держал вместе, нам веселее будет, и чтобы колодку снял.
Сам смотрит на хозяина и смеется. Смеется и хозяин. Выслушал и говорит:
- Одежду самую лучшую дам: и черкеску и сапоги, хоть жениться. Кормить буду как князей. А коли хотят жить вместе, пускай живут в сарае. А колодку нельзя снять - уйдут. На ночь только снимать буду.- Подскочил, треплет по плечу: - Твоя хорош, моя хорош!
Написал Жилин письмо, а на письме не так написал, - чтобы не дошло. Сам думает: "Я уйду".
Отвели Жилина с Костылиным в сарай, принесли им туда соломы кукурузной, воды в кувшине, хлеба, две черкески старые и сапоги истрепанные, солдатские. Видно - с убитых солдат стащили. На ночь сняли с них колодки и заперли в сарай.
III
Жил так Жилин с товарищем месяц целый. Хозяин все смеется. "Твоя, Иван, хорош - моя, Абдул, хорош". А кормил плохо - только и давал что хлеб пресный из просяной муки, лепешками печеный, а то и вовсе тесто непеченое.
Костылин еще раз писал домой, все ждал присылки денег и скучал. По целым дням сидит в сарае и считает дни, когда письмо придет; или спит. А Жилин знал, что его письмо не дойдет, а др угого не писал.
"Где, - думает,- матери столько денег взять за меня заплатить. И то она тем больше жила, что я посылал ей. Если ей пятьсот рублей собрать, надо разориться вконец; бог даст - и сам выберусь".
А сам все высматривает, выпытывает, как ему бежать.
Ходит по аулу, насвистывает, а то сидит, что-нибудь рукодельничает - или из глины кукол лепит, или плетет плетенки из прутьев. А Жилин на всякое рукоделье мастер был.
Слепил он раз куклу, с носом, с руками, с ногами и в татарской рубахе, и поставил куклу на крышу.
Пошли татарки за водой. Хозяйская дочь Динка увидала куклу, позвала татарок. Составили кувшины, смотрят, смеются. Жилин снял куклу, подает им. Они смеются, а не смеют взять. Оставил он куклу, ушел в сарай и смотрит, что будетПодбежала Дина, оглянулась, схватила куклу и убежала.
Наутро смотрит, на зорьке вышла Дина на порог с куклой. А куклу уж лоскутками красными убрала и качает как ребенка, сама по-своему прибаюкивает. Вышла старуха, забранилась на нее, выхватила куклу, разбила ее, услала куда-то Дину на работу.
Сделал Жилин другую куклу, еще лучше, отдал Дине. Принесла раз Дина кувшинчик, поставила, села и смотрит на него, сама смеется, показывает на кувшин.
"Чего она радуется" - думает Жилин. Взял кувшин, стал пить. Думал - вода, а там молоко. Выпил он молоко.
- Хорошо, - говорит.
Как взрадуется Дина!
- Хорошо, Иван, хорошо! - и вскочила, забила в ладоши, вырвала кувшинчик и убежала.
И с тех пор стала она ему каждый день крадучи молоко носить. А то делают татары из козьего молока лепешки сырные и сушат их на крышах. Так она эти лепешки ему тайком принашивала. А то раз резал хозяин барана, так она ему кусок баранины принесла в рукаве. Бросит и убежит.
Была раз гроза сильная, и дождь час целый как из ведра лил. И помутились все речки. Где брод был, там на три аршина вода пошла, камни ворочает. Повсюду ручьи текут, гул стоит по горам. Вот как прошла гроза, везде по деревне ручьи бегут. Жилин выпросил у хозяина ножик, вырезал валик, дощечки, колесо оперил, а к колесу на двух концах кукол приделал.
Принесли ему девчонки лоскутков, одел он кукол: одна - мужик, другая - баба; утвердил их, поставил колесо на ручей. Колесо вертится, а куколки прыгают.
Собралась вся деревня: мальчишки, девчонки, бабы; и татары пришли, языком щелкают:
- Ай, урус! Ай, Иван!
Были у Абдула часы русские, сломанные. Позвал он Жилина, показывает, языком щелкает. Жилин говорит:
- Давай починю.
Взял, разобрал ножичком, разложил; опять сладил, отдал. Идут часы.
Обрадовался хозяин, принес ему бешмет свой старый, весь в лохмотьях, подарил. Нечего делать - взял: и то годится покрыться ночью.
С тех прошла про Жилина слава, что он мастер. Стали к нему из дальних деревень приезжать; кто замок на ружье или пистолет починить принесет, кто часы. Привез ему хозяин снасть: и щипчики, и буравчики, и подпилочек.
Заболел раз татарин, пришли к Жилину:
- Поди полечи.
Жилин ничего не знает, как лечить. Пошел посмотрел, думает: "Авось поздоровеет сам". Ушел в сарай, взял воды, песку, помешал. При татарах нашептал на воду, дал выпить. Выздоровел, на его счастье, татарин. Стал Жилин немножко понимать по-ихнему. И которые татары привыкли к нему, когда нужно, кличут: "Иван, Иван", а которые все, как на зверя, косятся.
Красный татарин не любил Жилина. Как увидит, нахмурится и прочь отвернется, либо обругает. Был еще у них старик. Жил он не в ауле, а приходил из под горы. Видал его Жилин, только когда он в мечеть проходил богу молиться. Он был ростом маленький, на шапке у него полотенце белое обмотано. Бородка и усы подстрижены, белые, как пух, а лицо сморщенное и красное, как кирпич; нос крючком, как у ястреба, а глаза серые, злые, и зубов нет - только два клыка. Идет, бывало, в чалме своей, костылем подпирается, как волк озирается. Как увидит Жилина, так захрапит и отвернется.
Пошел раз Жилин под гору посмотреть, где живет старик. Сошел по дорожке, видит - садик, ограда каменная, из-за ограды черешни, шепталы и избушка с плоской крышкой. Подошел он поближе, видит - ульи стоят, плетенные из соломы, и пчелы летают, гудят. И старик стоит на коленочках, что-то хлопочет у улья. Поднялся Жилин повыше посмотреть и загремел колодкой. Старик оглянулся - как визгнет, выхватил из-за пояса пистолет, в Жилина выпалил. Чуть успел он за камень притулиться.
Пришел старик к хозяину жаловаться. Позвал хозяин Жилина, сам смеется и спрашивает:
- Зачем ты к старику ходил- Я, - говорит, - ему худого не сделал. Я хотел посмотреть, как он живет.
Передал хозяин. А старик злится, шипит, что-то лопочет, клыки свои выставил, махает руками на Жилина. Жилин не понял всего, но понял, что старик велит хозяину убить русских, а не держать их в ауле. Ушел старик.
Стал Жилин спрашивать хозяина: что это за старикХозяин и говорит:
- Это большой человек! Он первый джигит был, он много русских побил, богатый был. У него было три жены и восемь сынов. Все жили в одной деревне. Пришли русские, разорили деревню и семь сыновей убили. Один сын остался и передался русским. Старик поехал и сам передался русским. Пожил у них три месяца; нашел там своего сына, сам убил его и бежал. С тех пор он бросил воевать, пошел в Мекку 6 богу молиться; от этого у него чалма. Кто в Мекке был, тот называется Хаджи и чалму надевает. Не любит он вашего брата. Он велит тебя убить; да мне нельзя убить, - я за тебя деньги заплатил; да я тебя, Иван, полюбил; я тебя не то что убить, я бы тебя и выпускать не стал, кабы слова не дал. - Смеется, сам приговаривает по-русски: - Твоя, Иван, хорош - моя, Абдул, хорош!
IV
Прожил так Жилин месяц. Днем ходит по аулу или рукодельничает, а как ночь придет, затихнет в ауле, так он у себя в сарае копает. Трудно было копать от камней, да он подпилком камни тер, и прокопал он под стеной дыру, что впору пролезть. "Только бы, - думает, - мне место хорошенько узнать, в какую сторону идти. Да не сказывают никто татары". Вот он выбрал время, как хозяин уехал; пошел после обеда за аул, на гору - хотел оттуда место посмотреть. А когда хозяин уезжал, он приказывал малому за Жилиным ходить, с глаз его не спускать. Бежит малый за Жилиным, кричит:
- Не ходи! Отец не велел. Сейчас народ позову!
Стал его Жилин уговаривать.
- Я, - говорит,- далеко не уйду - только на ту гору поднимусь, мне траву нужно найти - ваш народ лечить. Пойдем со мной; я с колодкой не убегу. А тебе завтра лук сделаю и стрелы.
Уговорил малого, пошли. Смотреть на гору - недалеко, а с колодкой трудно, шел, шел, насилу взобрался. Сел Жилин, стал место разглядывать. На полдни 7 за сарай лощина, табун ходит, и аул другой в низочке виден. От аула другая гора, еще круче; а за той горой еще гора. Промеж гор лес синеется, а там еще горы - все выше и выше поднимаются. А выше всех белые, как сахар, горы стоят под снегом. И одна снеговая гора выше других шапкой стоит. На восход и на закат все такие же горы, кое-где аулы дымятся в ущельях. "Ну, - думает, - это все ихняя сторона". Стал смотреть в русскую сторону: под ногами речка, аул свой, садики кругом. На речке - как куклы маленькие, видно - бабы сидят, полоскают. За аулом пониже гора и через нее еще две горы, по ним лес; а промеж двух гор синеется ровное место, и на ровном месте далеко-далеко точно дым стелется. Стал Жилин вспоминать, когда он в крепости дома жил, где солнце всходило и где заходило. Видит - там точно, в этой долине, должна быть наша крепость. Туда, промеж этих двух гор, и бежать надо.
Стало солнышко закатываться. Стали снеговые горы из белых - алые; в черных горах потемнело; из лощин пар поднялся, и самая та долина, где крепость наша должна быть, как в огне загорелась от заката. Стал Жилин вглядываться - маячит что-то в долине, точно дым из труб. И так думается ему, что это самое - крепость русская.
Уже поздно стало. Слышно -мулла прокричал 8. Стадо гонят - коровы ревут. Малый все зовет : "Пойдем", а Жилину и уходить не хочется.
Вернулись они домой. "Ну, - думает Жилин, - теп ерь место знаю, надо бежать". Хотел он бежать в ту же ночь. Ночи были темные, - ущерб месяца. На беду, к вечеру вернулись татары. Бывало, приезжают они - гонят с собой скотину и приезжают веселые. А на этот раз ничего не пригнали и привезли на седле своего убитого татарина, брата рыжего. Приехали сердитые, собрались все хоронить. Вышел и Жилин посмотреть. Завернули мертвого в полотно, без гроба, вынесли под чинары за деревню, сложили на траву. Пришел мулла, собрались старики, полотенцами повязали шапки, разулись, сели рядком на пятки перед мертвым.
Спереди мулла, сзади три старика в чалмах рядком, а сзади их еще татары. Сели, потупились и молчат. Долго молчали. Поднял голову мулла и говорит:
- Алла! (значит бог). - Сказал это одно слово, и опять потупились и долго молчали; сидят, не шевелятся.
Опять поднял голову мулла:
- Алла! - и все проговорили : "Алла" - и опять замолчали. Мертвый лежит на траве - не шелохнется, и они сидят как мертвые. Не шевельнется ни один. Только слышно, на чинаре листочки от ветерка поворачиваются. Потом прочел мулла молитву, все встали, подняли мертвого на руки, понесли. Принесли к яме; яма вырыта не простая, а подкопана под землю, как подвал. Взяли мертвого под мышки да под лытки 9 , перегнули, спустили полегонечку, подсунули сидьмя под землю, заправили ему руки на живот.
Притащил ногаец камышу зеленого, заклали камышом яму, живо засыпали землей, сровняли, а в головы к мертвецу камень стоймя поставили. Утоптали землю, сели опять рядком перед могилкой. Долго молчали.
- Алла! Алла! Алла! - Вздохнули и встали.
Роздал рыжий денег старикам, потом встал, взял плеть, ударил себя три раза по лбу и пошел домой.
Наутро видит Жилин - ведет красный кобылу за деревню, и за ним трое татар идут. Вышли за деревню, снял рыжий бешмет, засучил рукава - ручищи здоровые, - вынул кинжал, поточил на бруске. Задрали татары кобыле голову кверху, подошел рыжий, перерезал глотку, повалил кобылу и начал свежевать, кулачищами шкуру подпарывает. Пришли бабы, девки, стали мыть кишки и нутро. Разрубили потом кобылу, стащили в избу. И вся деревня собралась к рыжему поминать покойника.
Три дня ели кобылу, бузу пили - поминали покойника. Все татары дома были. На четвертый день, видит Жилин, в обед куда-то собираются. Привели лошадей, убрались и поехали человек десять, и красный поехал; только Абдул дома остался. Месяц только народился - ночи еще темные были.
"Ну, - думает Жилин, - нынче бежать надо", - и говорит Костылину. А Костылин заробел.
- Да как же бежать, мы и дороги не знаем.
- Я знаю дорогу.
- Да и не дойдем в ночь.
- А не дойдем - в лесу переднюем. Я вот лепешек набрал. Что ж ты будешь сидетьХорошо - пришлют денег, а то ведь и не соберут. А татары теперь злые, за то, что ихнего русские убили. Поговаривают - нас убить хотят.
Подумал, подумал Костылин.
- Ну, пойдем!
V
Полез Жилин в дыру, раскопал пошире, чтоб и Костылину пролезть; и сидят они - ждут, чтобы затихло в ауле.
Только затих народ в ауле, Жилин полез под стену, выбрался. Шепчет Костылину:
- Полезай.
Полез и Костылин, да зацепил камень ногой, загремел. А у хозяина сторожка была - пестрая собака. И злая-презлая; звали ее Уляшин. Жилин уже наперед прикормил ее. Услыхал Уляшин, забрехал и кинулся, а за ним другие собаки. Жилин чуть свистнул, кинул лепешки кусок - Уляшин узнал, замахал хвостом и перестал брехать.
Хозяин услыхал, загайкал из сакли:
- Гайть! Гайть, Уляшин!
А Жилин за ушами почесывает Уляшина. Молчит собака, трется ему об ноги, хвостом махает.
Посидели они за углом. Затихло все, только слышно - овца перхает в закуте да низом вода по камушкам шумит. Темно, звезды высоко стоят на небе; над горой молодой месяц закраснелся, кверху рожками заходит. В лощинах туман как молоко белеется.
Поднялся Жилин, говорит товарищу:
- Ну, брат, айда!
Тронулись, только отошли, слышат - запел мулла на крыше: "Алла, Бесмилла! Ильрахман!" Значит - пойдет народ в мечеть. Сели опять, притаившись под стенкой. Долго сидели, дожидались, пока народ пройдет. Опять затихло.
- Ну, с богом! -Перекрестились, пошли. Пошли через двор под кручь к речке, перешли речку, пошли лощиной. Туман густой, да низом стоит, а над головами звезды виднешеньки. Жилин по звездам примечает, в какую сторону идти. В тумане свежо, идти легко, только сапоги неловки, стоптались. Жилин снял свои, бросил, пошел босиком. Попрыгивает с камушка на камушек да на звезды поглядывает. Стал Костылин отставать.
- Тише, - говорит, - иди; сапоги проклятые - все ноги стерли.
- Да ты сними, легче будет.
Пошел Костылин босиком - еще того хуже: изрезал все ноги по камням и все отстает. Жилин ему говорит:
- Ноги обдерешь - заживут, а догонят - убьют, хуже.
Костылин ничего не говорит, идет покряхтывает. Шли они низом долго. Слышат - вправо собаки забрехали. Жилин остановился, осмотрелся, полез на гору, руками ощупал.
- Эх, - говорит, - ошиблись мы - вправо забрали. Тут аул чужой, я его с горы видел; назад надо да влево, в гору. Тут лес должен быть.
А Костылин говорит:
- Подожди немножко, дай вздохнуть, у меня ноги в крови все.
- Э, брат, заживут; ты легче прыгай. Вот как!
И побежал Жилин назад и влево в гору, в лес.
Костылин все отстает и охает. Жилин шикнет-шикнет на него, а сам все идет.
Поднялись на гору. Так и есть - лес. Вошли в лес, по колючкам изодрали все платье последнее. Напали на дорожку в лесу. Идут.
- Стой! - Затопало копытами по дороге. Остановились, слушают. Потопало, как лошадь, и остановилось. Тронулись они - опять затопало. Они остановятся - и оно остановится. Подполз Жилин, смотрит на свет по дороге - стоит что-то: лошадь не лошадь, и на лошади что-то чудное, на человека не похоже. Фыркнуло - слышит. "Что за чудо!" Свистнул Жилин потихоньку, - как шаркнет с дороги в лес и затрещало по лесу, точно буря летит, сучья ломает.
Костылин так и упал со страху. А Жилин смеется, говорит:
- Это олень. Слышишь как рогами лес ломит. Мы его боимся, а он нас боится.
Пошли дальше. Уж высожары 10 спускаться стали, до утра недалеко. А туда ли идут, нет ли - не знают. Думается так Жилину, что по этой самой дороге его везли и что до своих верст десять еще будет, а приметы верной нет, да и ночью не разберешь. Вышли на полянку. Костылин сел и говорит:
- Как хочешь, а я не дойду: у меня ноги не идут.
Стал его Жилин уговаривать.
- Нет, - говорит, - не дойду, не могу.
Рассердился Жилин, плюнул, обругал его.
- Так я же один уйду, прощай.
Костылин вскочил, пошел. Прошли они версты четыре. Туман в лесу еще гуще сел, ничего не видать перед собой, и звезды уж чуть видны.
Вдруг слышат - впереди топает лошадь. Слышно - подковами за камни цепляется. Лег Жилин на брюхо, стал по земле слушать.
- Так и есть, сюда , к нам, конный едет!
Сбежали они с дороги, сели в кусты и ждут. Жилин подполз к дороге, смотрит - верховой татарин едет, корову гонит. Сам себе под нос мурлычет что-то. Проехал татарин. Жилин вернулся к Костылину.
- Ну, пронес бог; вставай, пойдем.
Стал Костылин вставать и упал.
- Не могу, ей-богу, не могу, сил моих нет.
Мужчина грузный, пухлый, запотел; да как обхватило его в лесу туманом холодным, да ноги ободраны, - он и рассолодел. Стал его Жилин силой поднимать. Как закричит Костылин:
- Ой, больно!
Жилин так и обмер.
- Что кричишьВедь татарин близко, услышит. - А сам думает: " Он и вправду расслаб, что мне с ним делатьБросить товарища не годится".
- Ну, - говорит, - вставай, садись на закорки - снесу, коли уж идти не можешь.
Посадил на себя Костылина, подхватил руками под ляжки, вышел на дорогу, поволок.
- Только, - говорит, - не дави ты меня руками за глотку ради Христа. За плечи держись.
Тяжело Жилину, ноги тоже в крови и уморился. Нагнется, подправит, подкинет, чтоб повыше сидел на нем Костылин, тащит его по дороге.
Видно услыхал татарин, как Костылин закричал. Слышит Жилин - едет кто-то сзади, кличет по-своему. Бросился Жилин в кусты. Татарин выхватил ружье, выпалил - не попал, завизжал по-своему и поскакал прочь по дороге.
- Ну, - говорит Жилин, - пропали брат! Он, собака, соберет сейчас татар за нами в погоню. Коли не уйдем версты три - пропали. - А сам думает на Костылина: "И черт меня дернул колоду эту с собой брать. Один бы я давно ушел".
Костылин говорит:
- Иди один, за что тебе из-за меня пропадать.
- Нет, не пойду: не годится товарища бросать.
Подхватил опять на плечи, попер. Прошел он так с версту. Все лес идет и не видать выхода. А туман уж расходиться стал, и как будто тучки заходить стали. Не видать уж звезд. Измучился Жилин.
Пришел у дороги родничок, камнем обделан. Остановился, ссадил Костылина.
- Дай, - говорит, - отдохну, напьюсь. Лепешек поедим. Должно быть недалеко.
Только прилег он пить, слышит - затопало сзади. Опять кинулись вправо, в кусты, под кручь и легли.
Слышат - голоса татарские; остановились татары на том самом месте, где они с дороги свернули. Поговорили, потом зауськали, как собак притравливают. Слышат - трещит что-то по кустам., прямо к ним собака чужая чья-то. Остановилась, забрехала.
Лезут и татары - тоже чужие; схватили их, посвязали, посадили на лошадей, повезли.
Проехали версты три, встречает их Абдул-хозяин с тремя татарами. Поговорил что-то с татарами, пересадили на своих лошадей, повезли назад в аул.
Абдул уж не смеется и ни слова не говорит с ними.
Привезли на рассвете в аул, посадили на улице. Сбежались ребята. Камнями, плетками бьют их, визжат.
Собрались татары в кружок, и старик из-под горы пришел. Стали говорить. Слышит Жилин, что судят про них, что с ними делать. Одни говорят - надо их дальше в горы услать, а старик говорит:
- Надо убить.
Абдул спорит, говорит:
- Я за них деньги отдал. Я за них выкуп возьму.
А старик говорит:
- Ничего они не заплатят, только беды наделают. И грех русских кормить. Убить - и кончено.
Разошлись. Подошел хозяин к Жилину, стал ему говорить:
- Если, - говорит, - мне не пришлют за вас выкуп, я через две недели вас запорю. А если затеешь опять бежать, я тебя как собаку убью. Пиши письмо, хорошенько пиши.
Принесли им бумаги, написали они письма. Набили на них колодки, отвели за мечеть. Там яма была аршин пяти - и спустили их в эту яму.
VI
Житье им стало совсем дурное. Колодки не снимали и не выпускали на вольный свет. Кидали им туда тесто непеченое, как собакам, да в кувшине воду спускали. Вонь в яме, духота, мокрота. Костылин совсем разболелся, распух, и ломота во всем теле стала, и все стонет или спит. И Жилин приуныл: видит - дело плохо. И не знает как выбраться.
Начал он было подкапываться, да землю некуда кидать; увидал хозяин, пригрозил убить.
Сидит он раз в яме на корточках, думает о вольном житье и скучно ему. Вдруг прямо ему на коленки лепешка упала, другая и черешни посыпались. Поглядел кверху, а там Дина. Поглядела на него, посмеялась и убежала. Жилин и думает: "Не поможет ли Дина"
Расчистил он в яме местечко, наковырял глины, стал лепить кукол. Наделал людей, лошадей, собак; думает: "Как придет Дина, брошу ей".
Только на другой день нет Дины. А слышит Жилин - затопали лошади, проехали какие-то, и собрались татары у мечети, спорят, кричат и поминают про русских. И слышит голос старика. Хорошенько не разобрал он, и догадывается, что русские близко подошли, и боятся татары, как бы в аул не зашли, и не знают, что с пленными делать.
Поговорили и ушли. Вдруг слышит - зашуршало что-то наверху. Видит - Дина присела на корточки, коленки выше головы торчат, свесилась, монисты висят, болтаются над ямой. Глазенки так и блестят, как звездочки. Вынула из рукава две сырные лепешки, бросила ему. Жилин взял и говорит:
- Что давно не бывалаА я тебе игрушек наделал. На, вот! - Стал ей швырять по одной, а она головой мотает и не смотрит.
- Не надо! - говорит. Помолчала, посидела и говорит: - Иван, тебя убить хотят. - Сама себе рукой на шею показывает.
- Кто убить хочет- Отец, ему старики велят, а мне тебя жалко.
Жилин и говорит:
- А коли тебе меня жалко, так ты мне палку длинную принеси.
Она головой мотает, что "нельзя". Он сложил руки, молится ей.
- Дина, пожалуйста. Динушка, принеси.
- Нельзя, - говорит, - увидят, все дома. - И ушла.
Вот сидит вечером Жилин и думает: "Что будет" Все поглядывает вверх. Звезды видны, а месяц еще не всходил. Мулла прокричал, затихло все. Стал уже Жилин дремать, думает: "Побоится девка".
Вдруг ему на голову глина посыпалась, глянул кверху - шест длинный в тот край ямы тыкается. Потыкался, спускаться стал, ползет в яму. Обрадовался Жилин, схватил рукой, спустил; шест здоровый. Он еще прежде этот шест на хозяйской крыше видел.
Поглядел вверх: звезды высоко в небе блестят, и над самой ямой, как у кошки, У Дины глаза в темноте светятся. Нагнулась она лицом на край ямы и шепчет:
- Иван, Иван! - А сама руками у лица все машет, что "тише, мол".
- Что- говорит Жилин.
- Уехали все, только двое дома.
Жилин и говорит:
- Ну, Костылин, пойдем, попытаемся, последний раз; я тебя подсажу.
Костылин и слышать не хочет.
- Нет, - говорит, - уж мне, видно, отсюда не выйти. Куда я пойду, когда и поворотиться сил нет- Ну, так прощай, не поминай лихом. - Поцеловался с Костылиным.
Ухватился за шест, велел Дине держать и полез. Раза два он обрывался, - колодка мешала. Поддержал его Костылин, - выбрался кое-как наверх